Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублём наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»
Чудак, единым словом, иль, энтово, спиртами разными одурманен.
Зато стихи читал чудные, зловещие даже, не слышал я подобных доселе:
На дрогах высокий гроб стоит дубовый,А в гробу-то барин; а за гробом – новый.Старого отпели, новый слёзы вытер,Сел в свою карету – и уехал в Питер.
В Питер… во как…
А про демона не желаю, не буду сказ вести. Не ведаю, куды он направился, куды понёс Ночь под личиной монаха… может статься, что и погиб вовсе, в теле-то испанского инквизитора, дьявола рогатого, вместе с гнилым мясом в землю ушёл… Не спрашивайте старика, зело тёмное энто дело, кто правду имеет, тот лампу на комоде не гасит за поздним вечером…
Все мы марионетки, все… не стоит обольщаться, не стоит гневаться на старика. Энто так. С тех пор, как появилась из Хаоса богиня Ночной Темноты – Никта. И как народила она от своего брата Вечного Мрака: День, Смерть, Сон, Судьбу, Месть, Рок, Обман, Насмешку, Раздор и Старость… и Харон её дитя, паромщик в царство мёртвых…
Мы – её забава.
И нет фонарей, что навсегда изгонят Никту и её отпрысков.
И нет тьмы, что неубоится света в наших сердцах, настоящих, полных верою.
Amen15.
– — —
– Дорогой отец! – граф Орлов-Чесменский широко улыбнулся, от чего пересекающий щёку шрам углубился и побелел.
– Алексей, – тепло приветствовал граф Сен-Жермен. – Рад новой встрече.
Маркграф Брандербург-Ансбахский, у которого уже несколько дней гостил Сен-Жермен, стал свидетелем необычной, но искренней сцены. Граф Орлов, четыре года назад разгромивший турецкий флот в Чесменской бухте, жарко обнял Сен-Жермена. Даже не обнял… «облапил» – вот более подходящее словцо, потому что русский был настоящим гигантом, внушающим маркграфу не то уважительный трепет, не то страх. И то и другое одновременно.
Но почему Орлов назвал Сен-Жермена «дорогим отцом»?
– Как давно мы не виделись, граф? – спросил русский, отпуская Сен-Жермена, отчего-то облачившегося для этой встречи в форму русского генерала.
– Четыре года, мой друг, четыре года.
– Да-а. Италия.
С Нюрнберга неспешно стекал день, под грязно-голубой вуалью неба переливались созвездия. К столу подали красное вино, паштет из гусиной печени и овощной гарнир.
– Паштет выглядит бесподобно, – отрекомендовал маркграф. – Присаживайтесь, дорогие гости.
За столом Сен-Жермен и Орлов-Чесменский говорили о прошлом. О Петербурге, на трон которого двенадцать лет назад взошла Екатерина II. О жизни на Невском – Сен-Жермен вспоминал Графский переулок около Аничкова моста, на время ставший ему домом.
Столь близкое знакомство Сен-Жермена с одним из братьев Орловых, сыгравших видную роль в дворцовом перевороте 1762 года, немало удивило хозяина дома, но на расспросы он не решился – ни тогда, ни после. Он слишком хорошо не знал Сен-Жермена, чтобы портить это незнание опрометчивыми вопросами.
– Ваша искусная игра на скрипке покорила тогда графиню Остерман, – воскрешал прошлое Орлов.
– Графиню покорил мой подарок: посвященная ей музыкальная пьеса для арфы. Искусство всегда более памятно и возвышенно, если вы видете рядом с ним своё имя – на нотном листке, к примеру.
– Вы правы. Как всегда. Но имена – они везде. Даже в шрамах. – Русский коснулся пальцами шрама, уродующего красивое волевое лицо, и выплюнул, словно отраву: – Шванвич.
– Раны затягиваются, но рубцы растут вместе с нами, – сказал Сен-Жермен.
Стоит признать, в неприглядности шарма таилось своё очарование – немало женщин прельстилось на его суровую глубину и символичность боли.
После обеда Сен-Жермен и Орлов-Чесменский уединились в кабинете. Когда закрылись тяжёлые двери, маркграф Брандербург-Ансбахский какое-то время стоял неподвижно, мучаясь единственным вопросом: «О чём разговаривают его гость и человек со шрамом?»
Незнание. Это блаженное незнание. Но как велик соблазн…
К чёрту!
Маркграф бесшумно шагнул к двери и коснулся ухом покрытого лаком дерева.
Потешные войска
Д. Костюкевич
«Не будучи сыном России,
он был одним из её отцов».
Екатерина II о Минихе
Царь убит!… Русский царь, у себя в России, в своей столице, зверски, варварски, на глазах у всех – русскою же рукою…
Позор, позор нашей стране!
Газета «Русь»
1741 год: простая арифметика
– Суд Всевышнего примет моё оправдание лучше, чем ваш суд! В одном лишь внутренне себя корю – что не повесил тебя, Трубецкой, во время войны с турками, когда был ты уличён в хищении казённого имущества. Не председательствовать ныне ты должен, а костями в земле лежать. Вот этого не прощу себе до самой смерти!
– Вы, Миних, вы сами!.. Скольких вы угробили в своих военных кампаниях! Солдаты не зря прозвали вас Живодёром!
За ширмой Елизавета Петровна лениво поднесла к подбородку скованную шёлком кисть. К круглым окнам взгляда императрицы прильнуло нетерпение, всмотрелось в мир людей.
– Достаточно. Прекратите заседание. Отведите Миниха в крепость.
* * *
Эшафот возвели на Васильевском острове, вблизи набережной Большой Невы, напротив двенадцати трёхэтажных близнецов коллегии. Расчерченный линиями16, Василеостровский район Санкт-Петербурга тянулся к дождливым гроздьям неба каменными наростами строений – по-прежнему обязывал перемещённый на остров Петербургский порт. Тянулся вверх и «амвон» для экзекуции – как мог, в силу роста плохо обструганных досок.
После воцарения на престоле дочери Петра I, Елизаветы Петровны, удалившийся от дел фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних и вице-канцлер Остерман были приговорены к четвертованию. Плаху поострили именно для этого действа. Финального акта, в котором большой топор и тела опальных немцев сыграют свои роли. Люди – последние.
Два графа. Два политических соперника.
Четыре ноги. Четыре руки. Две головы.
Простая и жуткая арифметика четвертования.
Небо переливалось оттенками потерянного рассудка. Гюйс, поднятый спозаранку на Флажной башне Петропавловской крепости, безвольно сносил удары ветра. На куртинах дремали сизые и озёрные чайки, до последнего откладывающие расставание с предзимним Петербургом. В холодной Неве купались кряквы и молодые морянки.
Петровские ворота выпустили приговорённых – в сопровождении офицеров стражи Миних и Остерман двинулись к месту казни. Через мост. С Заячьего острова, на котором Пётр Великий основал Санкт ПитерБурх, на Васильевский, первым каменным зданием которого стал Меншиковский дворец.
Миних шёл уверенной походкой. В чистых поскрипывающих лосинах, в лучшем мундире, в красном фельдмаршальском плаще. С фантомным грузом сфабрикованной государственной измены, пособничества герцогу Бирону, мздоимства и казнокрадства. На чисто выбритом лице светилась холодная уверенность. В блестящих ботфортах отражался безумный небосвод.
– Военный человек должен быть готов к смерти, – бодро сказал Миних идущему справа офицеру. – Смерть – она везде. Разнятся лишь дороги к ней. Короткие, как этот мост, ведущий к плахе, или длинные, как осада Данцига.
– Вы проявили в Данциге истинный талант полководца, фельдмаршал, – кивнул конвоир.
– За что получил упрёки в долгой осаде и бегстве французского выдвиженца Лещинского, – усмехнулся граф. – Девять немецких миль окружения, тридцать тысяч солдат внутри крепости… но я всё равно взял её, не имея и двадцати тысяч.
– Да, фельдмаршал.
– Этот эшафот кажется менее неприступным. Какие свершения ждут меня наверху?
Офицер не ответил. Миних облизал покрытые туманной сыростью, словно капельками крови, губы и закрыл глаза.
Перед внутренним взором он расположил щит, на котором собирался нарисовать свой герб. Сначала разделил щит на четыре части – гуманное четвертование искусства. На золотой ленте, ровно посередине большого щита, Миних поместил малый щит, по сторонам которого зачернел коронованный орёл, а сверху зазолотилась графская корона. В самом щитке раскинулось серебряной поле, в центре появился босоногий монах в чёрной тунике. В левой части общего щита, над лентой с орлом, окунулся в лазурное поле серебряный лебедь. В правой части опрокинулись в серебряное поле два красных стропила. В нижних частях гербового щита зазеленели в серебряном поле три трилистника (слева), а над красной карнизной стеной в лазурном поле взошла луна (справа). Между нижними частями расположилась пирамида с обелиском, оплетенным золотыми змеями. Упала у колонны золотая голова Януса, увенчанная зубчатой короной.